Поиск

Навигация
  •     Архив сайта
  •     Мастерская "Провидѣніе"
  •     Одежда от "Провидѣнія"
  •     Добавить новость
  •     Подписка на новости
  •     Регистрация
  •     Кто нас сегодня посетил

Колонка новостей

Чат

Ваше время


Православие.Ru

Видео - Медиа

    Посм., ещё видео


Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Форма входа

Помощь нашему сайту!
рублей Яндекс.Деньгами
на счёт 41001400500447
( Провидѣніе )

Не оскудеет рука дающего


Главная » 2015 » Март » 11 » • Революционная обломовка •
13:06
• Революционная обломовка •
 

providenie.narod.ru

 
фото
  • Аннотация
  • Революционная обломовка
  • Об адогматизме христианства
  • Догматизирование, догматизма
  • Богатый бесконечный свет
  • Великая иллюзия
  • Вынос кумиров
  • Рижский залив
  • Эпизод с конгрегациями
  • Примечания
  • Одежда от "Провидѣнія"
  • Помочь, проекту "Провидѣніе"
  • Аннотация

    «Мы не видим „метлы“ и „собачьей головы“ и поражены удивлением, даже смущением. Даже — почти недовольством. Как будто мы думаем, со страхом, но и с затаенным восхищением: „Революция должна кусать и рвать“. „Революция должна наказывать“. И мы почти желаем увеличения беспорядков, чтобы, наконец, революция и революционное правительство кого-нибудь наказало и через то проявило лицо свое». (Василий Розанов).

    Эту статью Розанов предполагал включить в свою книгу «Черный огонь». Печатается по изданию «Новый журнал», Нью-Йорк, 1979. № 35.

    Революционная обломовка

    Вот мы целый век сокрушались о себе, что народ — компилятивный, подражательный, — заучившийся иностранцами до последнего, — и ничего решительно не умеющий произвести оригинального из себя самого. И никто, кажется, не сокрушался более об отсутствии самобытности у русского народа, как я сам. Пришла революция, и я подумал: «Ну вот, наконец пришла пора самому делать, творить. Теперь русского народа никто не удерживает. Слезай с полатей, Илья Муромец, и шагай по сту верст в день».

    И все три месяца, как революция, я тороплюсь и тороплюсь, даже против своего обыкновения. Пишу и письма, утешаю других, стараюсь и себя утешить. Звоню тоже по телефону. Но ответы мне — хуже отчаяния. О Нестерове один литературный друг написал мне, что он было окончил огромное новое полотно с крестным ходом, в средоточии которого — царь и патриарх, дальше — народ, городовые, березки, — и вот что же теперь с такою темою делать, кому она нужна, кто на такую картину пойдет смотреть.

    Сам друг мой[1], сперва было очень о революции утешавшийся и поставивший в заголовке восторженного письма: «3-й день Русской Республики», со времен приезда в Петроград Ленина — весь погас и предрекает только черное. «Потому что ничего не делается и все как парализовано». По телефону тоже звонят, что «ничего не делается и последняя уже надежда на Керенского». Керенского, как известно, уже подозревают в диктаторских намерениях, а брошюрки на Невском зовут его «сыном русской революции». Он очень красив. Керенский много ездит и говорит, но не стреляет; и в положении «нестрелятеля» не напоминает ни Наполеона, ни диктатора.

    Как это сказал когда-то митрополит Филипп, взглянув в Успенском соборе на Иоанна Грозного и на стоящих вокруг него опричников, в известном наряде: кафтан, бердыш, метла и собачья голова у пояса. Митрополит остановился перед царем и изрек: «В сем одеянии[2] странном не узнаю Царя Православного и не узнаю русских людей». Нельзя не обратить внимания, что все мы, после начальных дней революции, как будто не узнаем лица ее, не узнаем ее естественного продолжения, не узнаем каких-то странных и почти нетерпеливых собственных ожиданий, и именно мы думаем: «Отчего она не имеет грозного лица, вот как у былого Грозного Царя и у его опричников». Мы не видим «метлы» и «собачьей головы» и поражены удивлением, даже смущением.

    Даже — почти недовольством. Как будто мы думаем, со страхом, но и с затаенным восхищением: «Революция должна кусать и рвать». «Революция должна наказывать». И мы почти желаем увеличения беспорядков, чтобы, наконец, революция и революционное правительство кого-нибудь наказало и через то проявило лицо свое. Чтобы все было по-обыкновенному, по-революционному. «А то у нас — не как у других», и это оскорбляет в нас дух европеизма и образованности.

    Между тем нельзя не сказать, что революционные преступления у нас как-то слабы. Самый отвратительный поступок было дебоширство солдат где-то в Самарской губернии, на железной дороге, где эти солдаты избили невинного начальника станции, и избили так, что он умер. Их не наказали, не осудили и не засудили. По крайней мере, об этом не писали. И еще избили также отвратительно, по наговору какой-то мещанки, священника, но, к счастью, не убили. Это писали откуда-то издалека, с Волги.

    Затем — «Кирсановская республика», «Шлиссельбуржская республика» и «отложившийся от России Кронштадт», с его безобразной бессудностью над офицерами и неугодными матросами[3]. Но если мы припомним около этого буржуазную Вандею, если припомним «своеобразие» опричнины, припомним «наяды», т. е. революционные баржи, куда засаживали невинно обвиненных и, вывозя на середину Роны[4], — топили всех и массою, то сравнивая с этими эксцессами и злобою свои русские дела, творящиеся, собственно, при полном безначалии, мы будем поражены кротостью, мирностью и до известной степени идилличностью русских событий.

    Мне хочется вообще с этим разобраться, об этом объясниться, этому привести аналогию и литературные примеры, а также исторические и этнографические параллели и прецеденты.

    Я шел вчера по улице: на углу Садовой и Невского — моментально митинг. И вот две барыни накидываются на рабочих и солдат, что они «все болтают, а ничего не работают». Еще раз, в трамвае, одна дама резко сказала рядом сидевшим солдатам: «Вы губите Россию безобразиями и неповиновениями».

    Солдаты молчали, ничего не возразили, очевидно признавая правоту или долю основательности слов. Вообще я не замечаю нисколько подавленности или робости в отношении рабочих и солдат. Это было только в первые испуганные дни революции, — но затем от обывателя пошла критика, и она говорится прямо в лицо, и это, конечно, хорошо и нужно, без этого нет правды, и без этого осталась бы величайшая опасность, как во всякой социальной лжи. Но разберемся.

    Для социальной жизни, как и для личной жизни, существуют те же заповеди, из которых главная:

    — Не убий.
    — Не прелюбы сотвори.
    — Не укради.
    — Не послушествуй на друга твоего свидетельства ложна.

    Ну и так далее. Вечное десятисловие. И мы по нему измеряем качество не только личной жизни, но и жизни общественной, жизни, наконец, исторической. Бывают отвратительные эпохи. Какова была эпоха Римской империи — Тацита и Тиверия? Да и наша времен ли Грозного, бремен ли Бирона. Ну и наконец, грозные эпохи французской революции, жакерии во Франции, пугачевщины и Степана Разина на Волге. Вспомним слова Пушкина о «русском бессмысленном и жестоком бунте»[5], которые действительно оправдываются веками былыми. И вот нельзя же констатировать, что по части этих всех «заповедай» скорее дело обстоит неблагополучно в теории, в тех раздающихся лозунгах, которые созданы десятилетиями нашей неосторожной литературы, нежели в действительности.

    Вообще, тут для разбора чрезвычайно мало материала. Революция снизошла на землю как-то вдруг, — чуть удерживаюсь сказать привычный церковный термин «но благодати». «Вчера ничего не было — сегодня все случилось». Вчера не плакали, вчера все звали революцию. Звали, требовали. И когда она пришла и преуспела, вдруг многие заплакала потому что она не совсем идет так, как ожидалось.

    По мне, кажется, было безумие слов скорее за 50 лет проповеди революции, нежели при теперешнем ее осуществлении. Напомню чигиринское дело в 70-х годах прошлого века. В местечке около Чигирина крестьяне восстали против помещиков действуя под влиянием подложных революционных манифестом изданных будто бы от имени царя и предлагавших крестьянам отбирать от помещиков земли, так как же — де помещики противятся воле царя, который хочет крестьянам отдать все земли, да дворяне не допускают его до этого. Крестьяне восстали, затем были усмирены и претерпели. Но сколько же было революционной радости об этом волнении крестьян, попытке крестьян. Сколько сожалений, что дело не удалось, что пожар не охватил всю Россию. И вот читаешь об этом в «Былом» эпохи Бурцева и Богучарского[6]. Слова сказаны, произнесены. «Слово — не воробей, вылетит — не поймаешь».

    О чем же теперь, когда творится неизмеримо меньшее, творится как эксцесс и случай, никем не одобряемый, творится как исключение» а не как правило»— плачутся и сожалеют главы правительства, социалисты? Почему теперь этого не хотят Церетели, Пешехонов, «министры земледелия» и прочее, когда раньше хотели? «Слово — не воробей, вылетит — не поймаешь». А «слово»-то уже «выпущено». Как винить толпу, которая слушает. И естественно, громадная масса толпы слушает заключительные слова теории, а вовсе не сложную ткань теории, — как в богословии христианин знает заключительные слова Евангелия о любви к ближнему и Богу, а не может разобраться и не умеет разобраться во всем богословии.

    Мысль моя заключается в той очевидности, что революция наша идет не только не неизменнее, но она идет гораздо чище и лучше, нежели шла целых шестьдесят лет теория революции.

    Вот это-то и не принимается во внимание. «Воробей слова» был гораздо гнилостнее, нежели «пугало действительности». Действительность все-таки делает поправку в десяти заповедях. Не полную поправку, я не говорю: но здравый смысл населения останавливается все-таки перед прямыми указаниями — «прелюбодействуй» и «воруй». А мы, еще с гимназии, прошли школу, прошли и, главное, заучили на память — и «Что делать?» Чернышевского, и Прудона с его лозунгом или, вернее, с его умозаключением к сложным политико-экономическим теориям, что «всякая собственность[7] есть, собственно говоря, — кража».

    Это узнал я в 4-м классе гимназии, когда прочел у Лассаля статью «Железный закон»[8]. И, помню, с таким отчаянием ходил по нагорному берегу Волги, в Нижнем, под огненным действием этой статьи. Оно было огненное, это действие. К Лассалю присоединялось действие романа Шпильгагена «Один в поле не воин», с его героической и гибнущей личностью Лео Гутмана[9] («Гутман» — «хороший человек» по-немецки). Все рабочие, все трудовое человечество представлялось затиснутым в тиски заработной платы, спроса и предложения и системы косвенных налогов, — так что, в изложении Лассаля, не оставлялось никакой надежды на улучшение и облегчение путем нормального хода истории, и можно было чего-нибудь ждать просто от разлома истории, от бунта, от революции и насилия.

    Буржуазия, тоже фатально и роковым образом для себя сложившаяся, тоже виновная и без вины, кроме естественного желания себе «прибылей», тем не менее сидела пауком над народом, высасывающим все соки из него просто по какой-то зоологическо-экономической натуре и по зоологическо-экономическому своему положению. «Так устроено», тоже чуть ли не «по благодати»: и революция была единственной зарею, которая обещала сокрушение этого окаянного царства проклятой «благодати». О, вот где терялась религия, Бог и все десять заповедей. Терялись — с радостью, терялись с единою надеждою. «Потерять Бога» значило «найти все». Потому что в человеческом сердце как-то живет: «Бога-то еще я не очень знаю, он туманен. Но мне на земле дано любить человека, прижаться к человеку: и если Бог этому мешает, если Бог не научает, как помочь человеку, — не надо и Бога». Да и хуже, чем «не надо»: произносились слова такие, что и страшно повторять. И произносились — в детстве, а стариком страшно повторить.

    И так мы все росли, целое юношество целого поколения. Даже не одно поколение, так как я уже очень стар. Приблизительно со 2-го курса университета, проезжая в Нижний, я услышал разговор мужиков рабочих о Курбатове, мучном торговце в Нижнем, который отправлял свои баржи с хлебом в разные концы России. Курбатов, Блинов — это нижегородские старообрядцы. И вот говорят мужики про свои личные дела, про свои деревенские дела, и краем голоса — про большие нижегородские дела, ярмарочные дела. И говорят они совсем не тем голосом, как учился я все время в университете и в гимназии, из Шпильгагена и Лассаля и Прудона; как в гимназии еще я вычитывал в книге Флеровского[10]: «К положению рабочего класса в России». Это была толстая основательная книга, с таблицами. И, появившись в 70-х годах, она была раннею зарею теперешней нашей революции, конечно.

    Крестьяне, из сельца Черняева, верстах в 30 от Нижнего по направлению к Москве, говорили, как я помню, что «если бы не отец Курбатов (имя и отчество я забыл), то все они погнили бы с голодухи». Они выражались как-то хлебно, рабоче. И говорили, что он и из деревни хлеб берет, — и дает зарабатывать на пристанях. «Куль хлеба носят»[11], — припомнил я из книги Максимова, народника, по заголовку популярной его книги — «Куль хлеба». Меня поразила эта беседа мужиков «про свои дела», так непохожая на то, что я читал «из Лассаля и Прудона». Там ненависть и перспективы отчаяния. Здесь любовь и явная благодарность. Но там, однако, наука. Хотя и здесь тоже явно ощущение. А главное ощущение человека всегда чего-нибудь стоит. Конечно, человек ошибается, думая, что «Земля неподвижна», а «Солнце встает», однако смотреть, как оно «встает поутру», — так счастливо, и за все это по мелочам скажешь: «Слава Богу».

    Я перестал размышлять и о Прудоне и о Лассале, а стал присматриваться, как «по мелочам» складывается жизнь и как где людям живется хорошо, а где — не хорошо. И вот за всю жизнь, уже за сорок лет наблюдения, вижу и видаю: везде, где людям живется деятельно, работяще, трудолюбиво, — там живут они и хорошо, а где нехватка работы — живут не просто плохо, а — окаянно. Тут не только что не хватает в хозяйстве, но от хозяйства действительно все перекидывается и на душу, на мораль: наступает такое настроение души, что Бога клянешь, жизнь клянешь и сам как-то становишься проклят. Но дело-то действительно в «работишке» и «заработной плате». Все дело — «в Курбатове», говоря лично и местно, говоря о Нижнем Новгороде и не восходя к планете.

    Собственно, для меня сделалось совершенно очевидно, что всякая данная местность живет худо или хорошо от прихода в эту местность или от зарождения в этой местности людей с инициативой, соображением, с каким-то широким раскатистым глазом и духом, которые решились бы «начать», а «уж мы — при них». «Как», «что» начать — вопрос десятый. Мы, ленивые и недогадливые, — ко всему примкнем. Ко всему пристанем и поможем. Но у нас нет смекалки, нет, собственно, — воображения. Нет и смелой предприимчивости. Нет вот этих, собственно, практических даров, хотя теоретические дары, может быть, и больше.

    Я пою песни, я говорю сказки, наконец, я способен к мысли и философии: но неумел в жизни. И вот, уверен: переспроси кого угодно, переспроси миллионы людей, и все эти миллионы равно скажут, что они готовы кое в чем поступиться, кое в чем дать выгоду перед собою тароватому практически человеку, лишь бы выдумал что-нибудь, решился на что-нибудь, завел промысел, «дело», и, припустив нас к работе своей, к помощи себе, — дал, однако, и нам существовать.

    Собственно, тут нет даже «несправедливости» в мнимом «экономическом преимуществе» тароватого человека: дело в том, что он зато не знает песен, сказок и, может быть, не имеет прелестной семьи или удачно любви — как я.

    Может быть, он имеет большую любовь, обширную любовь, но — продажную, покупную, которая ничего, на мой взгляд, не стоит. Во всяком случае, в сумме психологических богатств, сумме здоровья и долгой жизни, в смысле спокойной жизни — я даже счастливее его, или не менее счастлив, чем он, если и беден или если очень ограничен в средствах. И вот потому охотно даю ему из своих «грошиков» кое-что, именно ту часть, из-за которой Прудон все собственности назвал «кражею», если он изобретательностью и предприимчивостью «дал мне жить», хотя и бедно.

    Я понял, что эти расчеты на бумаге у политико-экономистов если и верны, то верны лишь алгебраически, а не в «именованных числах» пудов, фунтов, месяцев, мер веса и времени. И они верны «вообще в мире», но неверны «в нашей Нижегородской губернии», и еще обобщение: что они верны у Лассаля и Шпильгагена, но не имеют никакого применения ко мне, обывателю. Из-за чего же я сердился? А я горел. О, как горел!

    Мне представилось, что весь вопрос о деятельных людях и в деятельных живых, оживленных местностях. И что вот талант — «зажечь местность деятельностью» есть в своем роде пушкинский дар, лермонтовский дар. Именно оттого, что я так пережил это в огорчениях души, и еще немного потому, что сам я решительно неизобретателен и даже скрытно ленив, — я оценил эти практические дары, думаю — редчайшие и труднейшие дары человека, самою высокою мерою, ни в чем не уступает их подвиг и дар поэтам и философам.

    Всегда мне представлялось, что люди, как Курбатов, Сытин, Морозов, суть как бы живители местностей, а в сумме золотых голов своих и энергией — живители всей России.

    Тут соединились в моем представлении сведения о Петре Великом: я читал, ребенком почти, как царь иногда шел «по улице под руку с каким-нибудь фабрикантом».

    Я читал в таком возрасте, что не понимал еще разницы между фабрикантом и рабочим: и, зажав место в книге пальцем, — кинулся к матери рассказать, что «Царь иногда ходил, разговаривая, под руку с рабочим».

    Мать не поняла или не расслышала и ничего не сказала. Но мысль, что «вот так можно делать», — очаровала меня. В бедноте детской жизни мы знали только фабричных с фабрики Шиповых и Мухиных, в Костроме. Но жизнь бедных всегда была мне понятна.

    И вот вдруг это представление, на место социал-демократического, алгебраического.

    Э! была бы оживлена местность! Были бы хорошие базары! Было бы много лавочек. Мастерских бы побольше, контор. Фабрики мне представлялись еще слишком страшными. Погуще бы были городские ряды (центральный базар в Костроме). И тогда — все будет хорошо, в нашем Нижнем, в Новгороде хорошо.

    А Шпильгагена и Лассаля — побоку. Все это какая-то астрономия политической экономии, от которой ни тепло, ни холодно. «Солнце, может быть, и не встает: а Богу молишься все-таки на встающее солнце». Жизнь играет и может век играть, может века играть — если люди живы, деятельны, предприимчивы, скромны и трудолюбивы. А если нет — то люди на одном поколении, на глазах одного поколения — передохнут в голоде, отчаянии, злобе. Нужно заметить, что эту гибель людей от нужды я конкретно видел в детстве.

    Не буду скрывать, что именно так погибла наша собственная семья — от «неудавшейся работы», от того, что «негде было работать», и вообще от того, что не было около деятельного и заботливого человека.

    Об адогматизме христианства

    Есть догматы, и мы о них спорили, допуская или не допуская их приращение. Но есть еще догматизм как такое устроение ума, связанное с надеждами сердца, из которого произрастают самые догматы, как из вдохновения произрастает поэзия. Вот об этом-то вдохновении церкви от IV и приблизительно до VII века, когда было построено догматическое христианство, я и хочу здесь говорить.

    Евангелие нечто утратило бы в себе, и утратило бы существенное, в чем и открылся людям его небесный характер, если бы исключили из него те несколько слов Спасителя, где Он начертал целостный образ угодного Ему человека, дал фигуру ученика своего, «верного» Своего: «Взгляните на лилии полевые: они не имеют одежд, но истинно говорю вам, что и Соломон не был прекраснее их в убранствах своих; взгляните на птиц небесных, которые не сеют, не жнут, и Отец Небесный питает их». В 33 года жизни Спасителя воздушные облачные сферы как бы свились над землею и небо и земля коснулись друг друга осязательно, непосредственно. Но не удовольствовался человек этим. Ему захотелось «одежд».

    Он вознамерился стать несравненно красивее этих евангельских лилий, рыбаков Петра и Андрея, Нафанаила и Иоанна; и вот, как Адам, не послушавший Господа, начал шить себе одежды, так, не послушавшись предостережения Спасителя о лилиях и птицах, христиане начали шить полотнища догматов между IV и VII веками. На место Галилейских рыбаков выступили так называемые «учители церквей»: Петр и Андрей сменились Оригеном и Климентами. Ни один из представителей церкви не отвергает, что за золотым веком христианства наступил, по крайней мере, сребряный, а я думаю и меньше, хуже.

    Растительное христианство начало преобращаться в каменное, по-видимому, более твердое, но не живое. Свеаборг хорош, не спорю, но финский художник не срисует с него картин, ни птица гнезда не совьет в нем и не выведет детенышей. Работу догматическую над своим устроением я называю саморазрушением христианства и проистекшим из какого-то не то отчаяния о Боге, не то из простого уличного легкомыслия. На базарах Византии торговки и торговцы заспорили об «единосущии» или «единокачественности» Отца и Сына. К чему?

    Я думаю, это было уличное легкомыслие. Но когда эти же споры внеслись под своды Императорских дворцов и в них приняли участие так называемые «учители церкви», я не могу назвать это иначе, как отчаянием о Боге. В словах проф. Лепорского о догмате я нахожу признание ненужности вообще догмата. Во-первых, он сказал, что догмат «непостижим», во-вторых, он сказал, что догмат «уже содержится в Евангелии». Позвольте, что же это такое, зачем же великолепное слово Евангелия переделывать в сравнительно гнилое слово догматики? Ибо, кажется, весь мир признал, что чудеснее Евангелия, во-первых, по простоте и, во-вторых, по мудрости не появлялось ничего.

    Из слов профессора догматики Лепорского я заключаю, что вселенские соборы занимались гнилым делом переделки простого в непростое и мудрого, может быть, в не очень мудрое. Лилию полевую, с цветочками, с листочками, срезали, размочили в воде плохого красноречия и ссучили из нее веревку, на которой можно только удавиться.

    Я говорю, тут прошло отчаяние о Боге и легкомыслие относительно Евангелия. Возьмите «учение о Троице». В Евангелии это — чудные речи Спасителя об Отце Небесном, и речи Самого Отца Небесного. И в виде голубя Дух Св. сходит на крестящегося Спасителя.

    Все — картина. Все — умиление. И вот умиленные земные травки склоняются перед Небесной Лилией, в простоте грядущей на ослице: «Осанна Сыну Давидову: благословен Грядый во имя Господне». Я говорю, небо и земля касались осязательно. Теперь, что же сделано было потом, по кафедре догматического богословия, так сказать, «в снедь» проф. Лепорскому? Из всего этого человеческого умиления, и слез, и картин, из неясного и бесконечного богатства евангельских слов выстрогали логическим рубанком доску: «Бог есть Дух, поклоняемый во Св. Троице».

    Да, позвольте, для чего мне это знать «как догмат», когда я это читаю в Евангелии: но там я это читаю в богатстве таких подробностей, в таких тенях и полутенях, в звуках такой нежности Сына к Отцу, такой живой и органической между ними связи, от которой в доскообразном «догмате» ничего не сохранилось.

    Ведь это все равно что вместо Пушкина читать какое-то рассуждение Скабичевского о Пушкине; одно и то же, но только хуже в нищенском безобразии. Иногда поднимается вопрос или слышатся намеки на какую-то реформу Церкви: нет для этого более надежного и краткого средства, как закрыть в академиях и семинариях все кафедры догматического богословия и канонического права, а книги по наукам этим поместить в список неразрешенных к чтению. Это значит сразу закрыть для публики сотни Скабичевских и открыть ей Пушкина; в отношении к христианству — это значит начать вдыхать «душу живу» в красную глину, из которой слеплен, ожил было и снова умер «во грехах» Адам христианства.

    Во вселенских соборах, их догматизировании, их применении логического начала к нежному и неизъяснимому евангельскому изложению и превзошло смертное начало, «неодушевленная глина» к юному телу первозданного христианства.

    Как было не поразиться тем, что сам Спаситель, за исключением минуты в храме наедине с грешницею, ни разу не взял пера и не написал ни одного слова. Ведь догмат — нечто каменное, твердое. И ни одного такого каменного, недвижного догмата Спаситель не оставил людям.

    «Идите ко Мне, человецы, я научу вас догматическому богословию» — такого слова не сказал Спаситель людям, а если бы такое безобразное слово поместить в Евангелие, то страница с этим словом вдруг потухла бы; перестала бы светить привычным нам небесным смыслом. Поэтому когда проф. Лепорский, заглядывая в коридор академии, говорит: «Студенты, идите, я буду преподавать вам догматическое богословие», то он последует во всяком случае не Спасителю, а скорее всего Скабичевскому.

    Итак, Спаситель не дал догмата, самого духа его, этой «таблицы умножения» религиозных истин. Но и вот еще доказательство а-догматизма, так сказать, души христианской.

    Ведь христианство в глубине его, в чарующих его особенностях создано уже никак не умами от Оригена до Лепорского, труды которых знают только академики, а оно вышло все из народных вздохов, народного умиления к Богу, из таких молитв, как Херувимская, из таких житий преподобных «авв», трогательные примеры которых, например, разбросаны в «Луге духовном» Иоанна Мосха.

    Жили в пещерах, в кельях, на далеких расстояниях эти «аввы» и изредка перекидывались друг с другом кратким словом, кратким «здравствуй», приветствием, или коротким в три строчки поучением.

    Эти «аввы» — отшельники — еще продолжение евангельских лилий, так же просты и мудры, а не учены и не велеречивы, как стали последующие Златоусты, Кириллы Александрийские и вообще строители больших томов и библиотечного христианства. Все слово Божие Нового и Ветхого Завета умещается в одном томе, а Кирилл Александрийский один написал гораздо больше Бога.

    Вся эта вода красноречия, потребовав к себе внимания, углубления в себя, разбора своих мнений и примирения своих противоречий, отвлекла души от вечного и исключительного умиления словом Божиим.

    Архимандрит Антонин говорит нам об «экскоммуникативности» христианства; применяя его слова, мы скажем, что Евангелие и так называемые «учители Церкви» экскоммуникативны по отношению друг к другу: в них дух различный, метод не тот, противоположен способ действия на душу, орудия действования. И все «свято-отеческое» аевангелично, а все евангельское — асвятоотечественно. Это как Валаам: и «пророчество» — да не то, и горячее слово — но уже не от Бога, а от себя.

    Догматизирование, догматизма

    Все ереси и самое еретичество и произошло из этого догматизирования, догматизма.

    Просто нельзя себе представить еретика среди полевых лилий, в их запахе, среди их цветов. Не было ни одного еретика из «авв» Фиваиды. Ересь — городское явление. Это в торговой Александрии, в шумном Константинополе, по Сирийскому торговому побережью, вообще в условиях библиотечности начали появляться еретики.

    Каждый из них есть неудавшийся «отец Церкви», «учитель Церкви», или, скорее, скажем так, что еретики суть учителя Церкви, на которых было посмотрено, как на транспарант с ярким освещением позади его, так что все ошибки выступили в яви, тогда как остальные учители Церкви не получили в свое время освещающей лампы позади и похожи на транспаранты, не вынутые из ящика.

    Года три назад я взял 6 томов Кирилла Александрийского и начал читать. Это гораздо хуже, чем у Скабичевского: такого неуважения к слову Божию, таких почти каламбуров в отношении к нему цензура бы не пропустила сейчас. Из множества подробностей приведу одну: он занимается вопросом, «Отчего Бог шел перед Израилем в виде столба огненного?»

    И разрешает: «Для того, чтобы знаменовать выражение Апостола Павла о Церкви: «Церковь есть столб и утверждение истины». Это все равно, как если бы спросить: «для чего была война 12-го года?» И ответить: «для того, чтобы на циферблате часов цифра 12 знаменовала середину дня». Несоответствие, разнокатегоричность явления Божия Израилю и простого литературного выражения, словооборота в одном из апостольских писаний — поразительны. Бог явился грамматической фигурой для строки, имевшей быть написанной через 2000 лет.

    Так можно объяснить, что Иаков в ночь, когда он боролся с Богом, лег на камень, дабы пророчественно предсказать слова Христа: «Ты Петр, и на сем камне воздвигну Церковь Мою». И много таких разъяснений могли бы сделать семинаристы в свободную перемену, но от них удержался бы студент Академии или Университета.

    Но вот Ария все читали и волновались, позади транспаранта был поставлен свет; Кирилла читали мало, его смутные и неважные мысли никого не волновали, ничего определенного не задевали, и на заглавной странице его трудов пишется: «Иже во святых Отца нашего Кирилла Александрийского творения». Наконец, недавно мне пришлось прочесть несколько статей Афанасия Великого.

    Да, серьезно все, хорошо, основательно. Но ничего поразительного, трогающего, умиляющего, — все в высшей степени обыкновенно, человечно, — и только неприятна постоянная желчность страниц, чисто логическая воспаленность против Ария, торопливость в наборе текстов против его учения об «единоподобии», а не об «единосущии» Слова и Отца. Наконец — и здесь я закончу, — я прочел у Василия Великого рассуждение о постах: «К великому учреждению поста, — рассуждает он, — начало было положено уже в невинной райской жизни человеков: именно таковым началом было ограничение употребления плодов от древ райских и запрещение вкушать от древа познания добра и зла».

    И без объяснений слушатели поймут, что это есть не только непонимание, но и неуважение к слову Божию: можно ли древо познания добра и зла и всю его великую мистику сводить к назначению, так сказать, порции еды человеку, к голоду и сытости, в чередовании или борьбе которых, во всяком случае, состоит «великое учреждение поста».

    Да и забыл Василий Великий при этом слова Евангелия: «Сын человеческий и ест, и пьет, бывает с грешниками, и все же его осуждают, как и Иоанна Крестителя, который постится». Отцы и учители Церкви, они же сотворители всего догмата, вместо умиления к Писанию, стали его исследовать, расчленять, анатомировать, расстригать на строчки («тексты») и изъяли весь его аромат и смысл.

    Это были малологические предшественники Канта и малоученые предшественники Штрауса, но работавшие их приемами мысли и знания. Христианство в них потеряло наивность и сердечность, против чего ни у кого, кроме разбойника, не поднялась бы рука.

    Дитя беззащитно, но вместе оно и защищено этою самою своею беззащитностью и одновременно миловидностью; в Отцах Церкви и с построением догмата оно потеряло наивность и прелесть, трогательность и силу привлечения. Оно стало мужиком, превратившись в Свеаборг; ну а есть такие пушки, которых ядра и через Свеаборг перелетают, и на всякого здорового мужика — найдется еще более здоровый.

    Началась борьба против Церкви, умственная, умная, ученая; выступили Штраусы, Гарнаки, перед которыми Оригены оказались неучеными мальчиками. Выступил Вольтер и его смех, Ренан и его скептицизм. Ну, поставлю я перед Вольтером младенца: он станет серьезен, нет предмета для шутки; пропою перед Ренаном колыбельную песню — он умилится; прочту Гарнаку вход в Иерусалим — и сухой немец воскликнет с израильтянами: «Благословен Грядый во имя Господне».

    Христианство перестало быть умилительно «с догматом», и на него перестали умиляться. Просто — его перестали любить. Вот великий факт, против которого «догматисты» зажгли на западе костры, у нас — срубы, не понимая, что дело не в ереси и не в еретике, а в том, что самими догматистами введен был в христианство главный и первоначальный яд: срыва момента умиления и замены его моментом мнимой убедительности, доказательности. Право, у меня может быть такой учитель геометрии, что в теореме-то его я убежусь, а затем возьму учебник да и ударю им самого учителя по голове. Бывают всякие несносные люди, даже из самых умных.

    Никто не падает на колени за литургией при пении «Верую», да и самое-то пение прозаично. Но когда запоют Херувимскую, — хотя смысл ее никому не изъясним, — все сами склоняют колена, главное — сами… И счастливы склонить главы. Перед Евангелием все человечество и было счастливо склонить главу.

    Ведь за что-нибудь умирали же мученики, ведь не по «повелению Бога»: это слишком сухо, да и повеления такого никогда не бывало. Ну вот теперь стоит «догматическое здание» Церкви: Свеаборг штурмуется, а люди проходят мимо, одни подсмеиваясь, другие немного жалея, но никто — до муки, до принятия тернового венца за Свеаборг. И ведь все чувствуют, что он падает, падает.

    Жалеют, качают головами, находят опасным это для цивилизации, для народа, для устойчивости правительственной, и вообще по тысяче утилитарных соображений, заметьте — все утилитарных, все именно не небесных. Небесного-то, «херувимской»-то «песни» в церкви и не чувствуется; «души»-то в ней нет, а одно тело.

    Ну, представьте, на виду всей цивилизации, народов, человечества, какой-нибудь Полифем до неба поднял бы тысячепудовую дубину против безвинно и доверчиво на него смотрящего младенца: нашлись бы мученики, бросились бы под дубину и своею кровью заплатили бы за счастье выхватить беззащитного из опасности. На пожарах и бывает это, бывают чудеса самопожертвования.

    Отчего же их нет около великого божественного здания Церкви? Мне кажется, Бог есть милое из милого, центр мирового умиления: и вот с потерею Церковью «милого» мне брезжится, что Бог отлетел от нее. Что как только начали догматики «строить» с мыслью, что Христос не сумел Сам защитить свое дело, так Христос невидимо заплакал и отошел от строящих. Свеаборг потому и берется, что ведь он пуст. Он только хитро построен, а Защитника-то и нет, «Помощника и Покровителя» — скажем словом Иоанна Дамаскина.

    «Дух веет иде же хощет…» и еще «истинно говорю вам: хула на Сына Человеческого простится вам, но хула на Духа Святого не простится ни в жизни сей, ни в будущей». Кстати, эти слова Спасителя подрывают один из основных догматов: о равенстве лиц Пресвятой Троицы. В каком-то одном отношении, здесь указанном Христом, Дух Святый имеет преимущество перед Сыном Божиим.

    Вообще — «Троица» вся божественна, но она вовсе не исповедима и, равная в Себе, равна вовсе не арифметическим равенством, как это по-мужичьи «умеренно» в догмате, а имеет выпуклости, органическое сцепление, горы и пропасти в себе: словом, Троица — глубь миров, перед которою мал и прост и не сложен наш видимый мир. Возвращаюсь к Духу Святому: вот проступком против Него и является догматизм как метод.

    И Дитя-Христос и удалился из нашего Свеаборга не только от того, что мы не поверили слову Его о полевых лилиях: это еще хула на Сына Божия, и за Себя Христос нам простил бы, но мы похулили Дух Святой, «который дышит иде же хощет», задумав дать этому Святому Духу медные латы для защищения. Отсутствие надежды на Бога, да и не ее одной: «веры, надежды и любви» — вот что сказалось в догматизме христианском.

    Теперь эти три добродетели — только присловие в разговорах. Как и «догмат о Троице», это какой-то арифметический треугольник, из которого не мерцает ни которое, в сущности, Лицо.

    Мы угасили дух пророчества в себе. Бытие догмата угасило возможность пророчества. Мы чрезвычайно обеднели даже сравнительно с ветхозаветным еврейством.

    Богатый бесконечный свет

    В Евангелии Троица светится таким особенным, богатым бесконечным светом, что и я, и всякий могли бы еще обратиться к Отцу Небесному в нужном случае жизни, не повторяя слова Иисуса и «не приводя текста», но свое новое творя слово. Ибо Иисус говорил к Отцу, но Он не закрыл Отца перед людьми. Я говорю, что слово каждого из нас могло бы быть вдохновенно, и неужели, например, в случае Повало-Швейковского этот человек в защиту детей своих не мог бы воззвать к Отцу Небесному, так сказать, «в силе Илии».

    Но теперь, когда есть «догмат о Троице», безглагольный, без пульса в себе, — Повало-Швейковскому вовсе даже и не пришел на ум Отец Небесный.

    Догмат вообще закрыл все три лица Пресвятой Троицы, самого Христа обратив в начетчика, который принес на землю только кучу текстов. Из этих текстов выбрали нужный и припечатали им мокрую петербургскую курицу так, что у нее спина по гроб болела. Вот одно из деяний Свеаборга.

    Да и все-то так стало. На текстах и на «соборных уложениях» зажгли костры, отняли свободу, заставили повиноваться властям предержащим, включительно до зверя-помещика и чиновника-казнокрада, ну и дальше в том же роде, все без противоречия догмату, пока не поднялся штурм на целостный Свеаборг, при равнодушии, а частью и при язвительных насмешках проходящих.

    Повалился «Дух Святой», догматизм, в латах, как у Александра Невского; как херувим картонный с рождественской елки. Но и неужели в самом деле на земле религия падает, религиозное исчезает, небо закрывается? Слышим слово Спасителя, на этот раз как бы уклончивое и уже издалека раздающееся: «Дух дышит иде же хощет», и другое, вещее: «Я вам пошлю Утешителя, Духа Истины, который наставит вас всему».

    «Вопрос о догмате» поднялся в связи с вопросом о творчестве в христианстве. Настаивая и доказывая а-догматичность христианства, я только говорю, что это творчество может быть бесконечно, и как бы отворяю ворота в это творчество. Но нужно ли оно?

    Здесь я должен изменить тон своих слов и, обратившись к слушателям, как братьям по вере, по сердцу, спросить: «Братья, да как же мы можем хотя на минуту удерживаться перед мыслью о творчестве, если признать его в христианстве — значит сейчас усомниться в божественности, в самом мессианстве его». Вот это лето вышла книжка, — имя автора забыл, — о мессианских местах прор. Исаии.

    Покупаю и приношу домой, раскрываю: известные слова, что вот «ляжет овца около льва и волк около ягненка», — «суть несомненные, по автору, слова мессианского характера, указующие на личность Христа, ибо Христос принес на землю эру такого мира». Слова эти как бы заставили меня пасть на пол. Все богословские книги так написаны. Все эти книги суть какая-то красивая сомнамбула. Быть богословом — значит спать и видеть видения.

    Дело в том, что автор книги на том основании и изъясняет мессианский смысл данного пророчества Исайи, что вся эра наша, т. е. уже фактически, есть эра небывалого до Христа мира на земле, каковой только можно сравнить с лежанием овцы около льва.

    Тут поразителен тон книги. И не спит автор, ибо ведь писал, но он хуже чем спит. Его невозможно пробудить от догматического сна. Так, в «догматах» написано: «примирил», «искупил», «загладил грехи», и Ориген изъяснил, что овца легла около тигра, и, значит, Мессия пришел.

    Это связь уравнений, связь слов; в задачах арифметических пишется: «купец купил столько-то сукна, поделил пяти сыновьям и осталось столько-то», хотя все знают, что никакого купца нет и дележа не было.

    Все для «примера»; вот и догматы построены для какого-то «словесного примера с полным убеждением самих догматиков, что ничего соответствующего им нет». Написано: «мир на земле», и он говорит — «мир». Указывают на старообрядцев, рассаженных по тюрьмам, на инквизицию, на вырезание перуанцев и инков, он это хорошо знает: «это по кафедре истории церкви, а я читаю догматику: по моей кафедре стоит на земле мир». Ну а в христианстве как?

    «Кафедра догматики, — отвечает он, — основная, а история церкви — прикладная кафедра, иллюстрирующая. Поэтому на земле вообще должен быть мир и есть мир, не принимая во внимание бывающих исключений». Я здесь вам напоминаю об ученике по геометрии, который, после доказанной ему теоремы, разбивает голову учителю.

    Положение христианства не только не умиротворено, но оно полно решительного отчаяния, уже не от нападок на него, но от равнодушия к нему: а потому, что внутри его собственных стен сидит несколько Акакиев Акакиевичей, несколько Собакевичей, которые спорят о каких-то мертвых душах и что-то между собою делят.

    Великая иллюзия

    По моему представлению, исторические судьбы христианства — тайна. Тайна заключается в такой великой иллюзии, выше которой никогда не создавалось, и в такой отвечающей этому комической действительности, ниже которой, пожалуй, тоже ничего не создавалось.

    Взять только дивные пророчества мессианские о семени жены, стершем главу Змия, о конечной победе над диаволом: посмотрите — ведь это небо стелется в словах и земля вся зацветает в каком-то невыразимом обилии, счастии, красоте, славе. И представьте, Акакии Акакиевичи нам твердят, что все уже сбылось, патока течет по земле, нет ни пьяницы, режущего ради 3 целковых товарища, «чтобы опохмелиться», ни скопцов с отрезанными органами, ни ежовых рукавиц миссионерства, ни пресловутых «дел» духовных консисторий. Легла овца около тигра, «сбылось»…

    Да позвольте: не может ли робкое и честное сердце сказать: «не сбылось, ничему не верю. Маленький я человек, и маленькое во мне сердце, но и им я сужу, что на земле Содом и Гоморра, а не мир и искупление, и не ягненок около льва, а несколько злобных крыс, пожирающих одна другую в зловонной клетке».

    Я веду слово к творчеству. Ведь ничего, ничего этому честному маленькому сердцу не ответят все догматики, самые мудрые люди, ни Гарнаки, ни Ренаны, ни Отцы Святые. Представьте, может ответить только наше собрание и этим роковым вопросом, который оно поставило. В эту минуту наше собрание велико; «утешься, — может оно сказать, — ничего нет, но… может быть».

    Конечно, это же слово, то же отодвигание дела вперед, может быть обман, может быть иллюзия. Но это не немедленное, не сей час отчаяние. А то ведь сейчас только равнодушные, похожие на алкоголика, режущего для опохмеления товарища, живут вне отчаяния. Эти алкоголики иногда утешают нас: «что же, мало сбылось, пожалуй. Но старайтесь, но упражняйтесь.

    Возрастайте в добродетели и близьте Царство Небесное». — Как будто мессианство и не состоит все во «вдруг, разом, сейчас», не состоит в магии, магическом действии и преобразовании вещей. Что это такое за «мессианство», которое зависит от хорошего расположения моего духа?

    И Сократ учил, что «послушают его — будет хорошо», и Спенсер так учил. Тайна мессианства во «вдруг», «по всей земле», «против желания людей». Это как дуновение вулкана на Мартинике. Секунда — и не стало ничего, и мессианство содержит обещание такового же дуновения, но благодатного: секунда — и выросло все, деревья стали давать вместо ста тысячу плодов.

    Так ведь в Апокалипсисе об открытии древа жизни сказано. Мессианство — магия, святая сказка, но могущественнее всякой реальности, воочию имеющая наступить, дневная, очевидная. Поэтому когда говорят, что оно не исполнилось оттого, что в добродетели мало упражняются, то просто уравнивают Христа со Спенсером: и так поступают богословы-моралисты, писатели бесчисленных духовных статеек.

    — Говоря таким образом о творчестве, я не говорю о «мало-помалу» в христианстве, не предлагаю этого выдохшегося успокоительного опиума, а о том, что мы и вообще весь христианский мир стоит перед дилеммой, или признать, что что-то еще не открылось в христианстве, что народы просто прошли мимо Христа, завернули по ошибке в какой-то закоулок, когда площадь, озаренная огнями, была перед ними, или что некуда идти, незачем идти: нет вообще никакой площади, а только закоулки и их путаница в каком-то скверном уездном городишке. В последнем случае — отчаяние, во втором — какое-то «может быть».

    1903

    Вынос кумиров

    Не сотвори себе кумира.
    Второзаконие

    История католицизма едва ли не занимает собою до половины европейскую историю. То сочувствием, то борьбой и противодействием она входит в историю государств, наук, искусства, даже войн — как завоевание Англии норманнами. Католицизм сплелся со всем.

    Только в нем, в силу особых исторических обстоятельств, мы наблюдаем христианство свободным, тогда как во всех других своих разветвлениях, во всех остальных странах оно является связанным, обусловленным, частью внутренно несмелым, придерживаемым за края одежд.

    Один папа и его слуги говорят открыто свою волю, переча государствам, обществу, иногда игнорируя науку. До какой степени идеей свободы для себя, для «своих» проникнут католицизм, можно видеть из того, что священника католического не может лишить его сана даже папа: став еретиком, ренегатом, он не теряет «благодатных даров» однажды полученного священства. Это — царь без развенчания, вечный.

    Уже у мальчиков-семинаристов на макушке головы пробивается маленький, с величину монеты, кружок; и я не без удивления прочитал в католическом катехизисе, что это — очищенное от волос место для короны (тиары), общий знак всего католического духовенства. На этой неразрушимой царственности его членов основано одно мимолетное, но замечательное явление: на Западе теперь образовалось какое-то общество людей, служащих «черную обедню» («черную мессу»)… бесу, что ли, а всего вернее — какому-нибудь шуту и в каком-нибудь шутовстве.

    Ее как «мессу» может только служить священник, и это делает перебежчик, «продавший душу дьяволу». И администрация католическая об этом знает… но не чувствует себя в силах отнять у него священство.

    «Он удесятеренно ответит за это на том свете, он будет страшно судим как священник; но как именно священник, а не как частный человек; благодати священства он не может быть лишен ни в здешнем мире, ни в загробном».

    Это — последовательность. Католическая история сильна, ярка и последовательна. Тем интереснее она для наблюдения. Чтобы постигнуть поэзию, надо изучать поэта на воле, а не то чтобы слушать его темничные «воздыхания», не перечитывать главы из «I mei prisoni» (Сильвио Пеллико)… Такие-то «свободные песни» христианства мы и слушаем на Западе, в странах лиловых епископов и красных кардиналов.

    Рижский залив

    Года три назад я пересекал Рижский залив. Пароход «Император Николай II» проходил по самой середине залива, мимо крошечного острова Руно, чуть-чуть видевшегося купами дерев на водяном горизонте.

    Среди пассажиров слышался говор о нем: — Он населен почти одичавшим населением, латышами ли или немцами. Они ловят рыбу и занимаются огородничеством. Только раз в год, в самую стужу зимы, они приезжают по льду в Ригу и, закупив чтó нужно на целый год, возвращаются. Так как остров мал и беден, то пароходы никогда туда не заходят, а владельцы острова не имеют ничего, кроме рыбачьих лодок, на которых нельзя отважиться в море. Поэтому никто их никогда не видит, не посещает, и они сами никого не видят, кроме Риги и рижан единственный раз в год.

    Удивленный таким странным существованием, я спросил: — Ну, однако, там есть исправник?

    Я не умел сразу назвать другой должности и назвал первую, попавшую на ум, как бы защищаясь от идеи: «город без начальника», «страна без начальства».

    — Ну, какой же там исправник, когда это поселок. Нет никого. Подати они привозят сами и исправно, когда бывают в Риге. С материка, нетуземец, там живет один только пастор; живет по самоотверженной любви к Богу и из жалости к человеку. Но и ему иногда приходится плохо.

    — Плохо?

    — Жители острова совершенно задичали, бесчинны, самоуправны и не понимают ни того, что такое религия, ни что такое Herr Pastor. И был однажды случай, что они его за что-то протащили под лодкой.

    Я не понял. Тогда мне объяснили ехавшие на пароходе немцы, что протаскивание под лодкой есть единственное практикующееся на острове, да и вообще в этих приморских местностях, где подичее, наказание. Оно состоит в том, что не нравящегося или провинившегося человека, какого у нас выслали бы из деревни по мирскому приговору, эти латыши берут на лодку, недалеко отъезжают от берега, спускают с борта в воду, захватывают с другого борта за ноги и, погружая в воду, протаскивают под днищем. Наказываемый захлебывается и вообще терпит много неприятного, но ничего опасного. Операция длится минуты полторы, и он в полной целости обратно отвозится на берег. Такую шутку проделали на острове Руно его жители со своим духовным отцом.

    Я не мог не почувствовать впечатления от рассказа и все ежился, представляя себе, как это так тащат человека в полном костюме под днищем лодки. Затем я начал думать, чем бы это мог пастор раздражить таких Робинзонов, едва ли свирепых, ибо и самое наказание их похоже на школьную забаву; и остановился наконец на мысли: верно, он был добрый, но несколько педантичный, заботливый и фанатичный лютеранин-пиетист. Ничего в нем худого не было, но вся жизнь рыбаков ужасно не согласовалась, не соответствовала формами и духом своим его отвлеченному и вместе упорному проповедничеству. И они с чувством надоедливости, как великовозрастные шалуны, выкупали его. Вышла краткая реплика в ответ, может быть, на целый год возвышенного и одушевленного красноречия.

    Потом я в книге прочел о фактах в Пруссии, в сущности не так далеких от происшествия на Руно: «Упадок церковной жизни необыкновенно велик, — писал в конце минувшего века берлинский суперинтендант в пастырском послании к подчиненному духовенству. — Множество церквей посещается лишь немногими, и большинство населения заботится исключительно о временном и земном. Молитва в домах замолкла. Слово Божие не читается и еще менее исполняется. Число некрещеных детей и невенчаных браков до ужаса велико. Благочестие и уважение к божественному и человеческому порядку сокрушаются, и суды Божий не принимаются в соображение и не понимаются. Теперь вопрос не о богословских размышлениях, а о том, есть ли Бог, есть ли у человека бессмертная душа и предстоит ли вечный суд».

    Но эта жалоба очень обща и дает скорей религиозную статистику, чем религиозную картину. Но вот конкретный факт, в котором мы можем рассмотреть почти психологию дела.

    Он представляет вырезку из одной провинциальной немецкой газетки: «Несколько сотен рабочих, работающих на одном заводе в Вестфалии и живущих со своими семьями в одном помещении, никогда не ходят в кирхи и, пользуясь правами, предоставленными в Германии гражданским бракам, не венчаются и не крестят своих детей.

    Однажды пришел к ним местный пастор. Собравшись, они выслушали его увещания, и один старик от лица всех отвечал ему: «Господин пастор, мы не обижаемся на вас за ваши слова: это ваше призвание, и вы говорите в своем роде хорошо. Но мы покорнейше просим вас не беспокоиться заходить к нам более.

    Мы, большие и малые, не веруем в Бога и не желаем ничего знать о Нем. Мы хотим работать, приобретать деньги, есть и пить и дозволять себе иногда удовольствия. Мы верим в лучшее будущее, но не на небе, а на земле; мы верим в Евангелие и спасение, но это есть социальная демократия, которую принес Иисус Христос и ввел бы, если бы этому не помешали его неблагоразумные ученики»[2].

    Эпизод с конгрегациями

    Эпизод с конгрегациями прежде всего нуждается в освобождении от риторики, в «упрощении». Например, прежде всего устраним из факта риторику. «Свобода умерла», — писали на плакатах католические монахини в Париже и выдвигали эту сентенцию на длинных шестах для чтения народа. «Мы выдавали завтраки беднейшим жителям», «мы отлично ухаживали и ухаживаем за больными», — яростно кричали в других местах «сестры». «Папа — социал-демократ: для чего же правительство с социал-демократическими тенденциями идет против нас и святейшего Отца?»

    Действительно, если бы во Франции — да и во всем мире, ибо это всемирное явление — происходил только торг выгод и невыгод, то филантропии французской надо бы соединиться с филантропией католической, одной свободе с другой, и Либкнехт должен бы иметь в Льве XIII первого своего друга. Но ведь тут, очевидно, движутся разные исторические процессы, разные от корня и до вершины.

    Это как бы минутная встреча на одной ступеньке лестницы двух человек, из которых один восходит, другой нисходит, и они только сейчас стоят рядом, тогда как никогда ранее не были вместе, да и родились, можно сказать, с намерением задушить друг друга. Очевидно по всем обстоятельствам, что Лев XIII, берлинский суперинтендант, пастор на острове Руно спускаются вниз. Они слабеют. И как Лев XIII ни хотел бы дружить с Либкнехтом, папство — с французской республикой, «сестры» — с свободой нового общества, сам Либкнехт, Франция и свобода не хотят с ними дружить. Нигде этого не сказано печатно, но можно прочитать во всех сердцах такой ответ им.

    «Свобода… вы ее теснили 1800 лет и хотите только сейчас свободы, потому что вам тесно… не скроем, от нас тесно. Вы ее ищете для себя, а не для человечества, и в ущерб именно свободе человечества. Мы вас и тесним, но только одних вас, не надеясь от вас ни на завтра, ни на послезавтра ни для кого свободы.

    Отмените Index запрещенных книг, предайте торжественной анафеме всех кардиналов, епископов и пап, вводивших инквизицию в Европе — и тогда мы поверим, что вы за свободу. Но вы рвете клок свободы из наших рук, нашей специальной свободы, нами в истории начатой и у нас в кармане лежащей, нисколько не вынимая другой и тоже специальной свободы из собственного кармана, весьма и весьма нужной бы миру.

    В специальных ваших областях вы нетерпимы и фанатичны совершенно так, как этого требовал и это проповедовал Фома Аквинат, творения которого вы предлагаете изучать своим современникам, предлагаете их нам. Вы даете завтраки беднякам; пустите лучше бедняков в ваши великолепные исторические сады и парки, уделите в монастырях ваших место больницам — словом, слейтесь с нами чистосердечно и полно, и тогда мы признаем вас частью себя или, пожалуй, себя частью вас.

    Будем с вами одно. Но единства нет, и оно невозможно и никогда не будет, потому что мы посажены в разную почву, да и сами — разные растения. Слова, как «свобода», «любовь к человеку», «сострадание к несчастью», будучи филологически теми же в ваших устах и в наших, на самом деле имеют у вас и у нас совершенно разный смысл. Например, эти завтраки.

    Это — лицемерие: ведь вы ничего не работаете, вы выманиваете или выманили в старину из населения миллионы и из них отсчитываете несколько десятков или сотен франков на завтраки. Нам полезнее сохранить миллионы, на которые мы и сами сумеем устроить завтраки, но устроим их на полный миллион, без вычета в вашу пользу.

    То же и о сестрах милосердия в больницах: мы можем нанять своих, не хуже ухаживающих, но ухаживающих без всяких побочных целей, каковыми руководятся ваши сестры».

    И конгрегации уходят. С яростью, с неописуемым гневом, но уходят. Можно сказать, у них есть связи с французами, с частными людьми, но связи с Францией нет. Якорь цепляется за слишком маленькие величины и срывается. Как и у берлинского суперинтенданта есть связь с правительством прусским, есть связь с духовенством, с благочестивыми немцами. Но за глобус «Германия» он не зацепливается. И этим решается все. 1903

    Василий Васильевич Розанов

    Примечания

    1 сам друг мой — П. П. Перцов.

    Можно приобрести

    Одежда от "Провидѣнія"

    Футболку "Провидѣніе" можно приобрести по e-mail: providenie@yandex.ru

    фото

    Помочь, проекту
    "Провидѣніе"

    Сайт "providenie.narod.ru" бойкотирует американские товары и фирмы и в первую очередь сигареты. "Выброси Мальборо - на нём кровь!" - "Выброси Колу, Кока и Пепси - это кокаин!" Макдональдс отдаёт половину своего дохода Пентагону. Табак - на международном рынке - это практически только американский табак. Бросая курить и пить Колу, ты оставляешь без денег Пентагон и ЦРУ.

    Покойный Вальтер Ратенау, который знал «Их» лучше всех, сказал: «У них такая власть, что они могут заставить половину мира производить гавно, а другую половину его есть». - Что, в точности и происходит!

    Этой планетой правят такие существа, (имеются ввиду жиды) которые сами себя не считают одним биологическим видом с остальными людьми (неевреями).

    Далее, цитируется по Христиану Раковскому: "Но существует в мире такая сила, которая заставляет людей сжигать огромные количества еды, но не отдавать их голодающим людям, которых вокруг полно».

    Поддерживая развитие проекта под названием "Провидѣніе" сайт "providenie.narod.ru" Яндекс-кошелёк, – Вы поддерживаете и себя так, как не тратитесь на вредные привычки покупая западную отраву, порочные увлечения и т.п.

    Яндекс-кошелёк

    фото

    Сбербанк России

    фото

    фото

    Господь и за малое добро,
    которое мы делаем ближним, вознаградит нас

    фото

    фото
    Застолби свой ник!

    Источник — https://coollib.net/

    Просмотров: 817 | Добавил: providenie | Рейтинг: 4.0/4
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Календарь

    Фонд Возрождение Тобольска

    Календарь Святая Русь

    Архив записей

    Тобольскъ

    Наш опрос
    Оцените мой сайт
    Всего ответов: 45

    Наш баннер

    Друзья сайта - ссылки
                 


    Все права защищены. Перепечатка информации разрешается и приветствуется при указании активной ссылки на источник providenie.narod.ru
    Сайт Провидѣніе © Основан в 2009 году